1.
Литэм из бруклинской богемно-политической семьи. Работал в книжных магазинах, пока не добился чего-то как писатель. Поклонник фантастики и комиксов, фанат Боба Дилана и борец с авторским правом. Набил руку в «Роллинг Стоун» и «Эсквайр». Любит игру слов, каламбурит, пишет вполне кудряво: «уже настолько облысел, что волосы, как зимнее солнце, закатились за высокую дугу его черепа». Мастер остроумных аналогий между тем, что у вас в руке и тем, что у вас в голове. В портретах психологически точен и политически искушен до мельчайших деталей. Его занимает политэкономия души — напряжение между реальностью и желанием, курьезные зазоры между событием и мечтой, практикой и утопией, методом и мотивом. Политика для него — интереснейшее место превращения экономического в психологическое. Он точно видит и называет классовые следы на одежде, мебели, автомобилях и фасадах зданий.
2.
Пересказывать сюжет «Садов» особенно бессмысленно, потому что это не столько роман о судьбе необычных людей на фоне больших идей, сколько наоборот – история идей, создающих людям нетривиальную мимику и осанку в течение трёх последних поколений. Этих героев невозможно понять просто из собственного элементарного опыта. Идеи делают их действующими лицами. Идеи получают свою материальность в истории через их жизни и смерти. Именно поэтому хронология событий игнорируется. Автор прыгает во времени, выстраивая простую схему в трёх поколениях американских леваков и сочувствующих: тезис (старые левые 1950ых) – антитезис (новые левые 1970ых) – синтез (нынешние бунтари эпохи «Оккупай Уолл-Стрит»).
Роза – активист просоветской компартии и районный волонтер в Саннисайд. Озабочена судьбой местной библиотеки, положением малоимущих и простых трудяг, а так же расовой дискриминацией. Впрочем, партийные табу она нарушает с таким же гордым удовольствием, как и буржуазные. Её дочь Мирьям унаследовала от матери левую утопию, но не дисциплину. Харизматичная хиппи, она живет в коммунах и ворует в магазинах. Мечтает погибнуть в уличном бою на Манхеттене, о котором она знает всё, но вместо этого будет убита под кваканье тропических лягушек в Никарагуа, куда приедет участвовать в сандинистской «революции поэтов» вместе со своим мужем, фолк-певцом, словно вышедшим из фильма Коэнов «Внутри Льюина Дэвиса».
Их сын научится презирать частную собственность ещё до того, как узнает, что значит это слово. Его воспитают квакеры – прямые предшественники американской контркультуры. В последней сцене он занимается сексом в аэропорту с активисткой «Оккупай», типологически похожей на его мать и бабушку. Сам Литэм, кстати, тусовался в протестном парке «Оккупай Уолл стрит» и призывал своих читателей присоединяться к движению.
Легко рифмуя темы — мечта о социалистическом бейсболе в капиталистической стране, бесценный опыт христиан-квакеров в деле уклонения от армейского призыва, метафизика золота и диалектика товарной формы — он задается навязчивым вопросом: почему те, кто казались этичнее других, проиграли? Что такое их «левизна»? Эмбрион далекого будущего? Игра политического воображения? Один из стилей жизни, допустимый в демократической стране? Место для начитанных неудачников с претензиями на власть?
Литэм не милует левых, будь то ретро-коммунисты, «живущие в воображаемой Москве» или нестриженные бунтари, романтизирующие тропических партизан. Его смешит самодеятельная бюрократия политических сект. Он точно схватывает их грехи: театрально обставленные «внутренние репрессии», инфантилизм вперемежку с заговорщицким властолюбием.
И всё же он не может окончательно ответить себе и читателю: если кто-то старался быть умнее и честнее остальных, почему он проиграл? И нет ли в этом проигрыше приговора победившему миру? Делает ли это социализм «христианством без Христа»? Или левых вела нарциссическая установка: благородно проиграть вместо позорной победы? Гордо делать это вновь и вновь, демонстрируя вечно откладываемый шанс перехода к иному обществу?
Их беспокоила несовместимость демократии и капитализма. Нельзя контролировать власть там, где средства производства и все его результаты находятся в руках никем не избранного и никого не представляющего меньшинства. Город, в котором они жили, казался им урбанистической метафорой векового неравенства. Левизна давала им мало с чем сравнимое интеллектуальное удовольствие – увидеть систему нынешних отношений извне. Из точки бесклассового будущего, в котором основные проблемы системы «сняты», смешны и жалки. Идеология это форма ложного сознания, призванная оправдать ваше теперешнее положение и его источник. Но им нужна была революция как изобретение новых отношений и положений.
Человек заключен в одиночную камеру индивидуализма, на стене которой тюремщиком нарисован несбыточный горизонт метафизики. Революция давала выход, план побега, достойный вариант присоединения к другим. Их марксизм происходил не от интеллектуальной нищеты или аскезы (больше ничего не знаем или не хотим знать), но от университетской искушенности – всё остальное пробовали, знаем, не подходит, хотим изменить себя, а это невозможно без изменения жизни всех. Судьба начинается там, где человек отказывается от примитивно понятого «себя» ради чего-то большего. Реакция предлагает версии «большего»: родина, бог, государство, нация. У Революции свой вариант: класс, организация, сопротивление, будущее общество равных возможностей, а не просто прав.
Интеллектуальная еврейская семья, в которой с детьми свободно говорят о бисексуальности, самоубийстве и классовом неравенстве. «Ты так и не нажил себе достойных врагов» — высшее проявление разочарования. У такой семьи есть большие претензии к благополучию корпоративных жертв, к «здравому смыслу» телевизионного идиота, к американской патриотической мечте. Из такой семьи был Аллен Гинзберг. А если отвлечься от США и евреев, из похожих марксистских семей были Роджер Уотерс, Чайна Мьевиль и Ларс фон Триер.
Эталоном этики в таких семьях считались супруги Розенберги, гордо отправившихся на электрический стул за то, что передали ядерные секреты советской разведке и тем самым «лишили империализм военного преимущества в споре с коммунизмом».
При этом речь шла не о какой-то особой любви к СССР, но о вполне конкретной социальной программе, призванной уменьшить неравенство, расширить общий доступ ко всем ресурсам, включить новые массовые лифты и в разы увеличить само количество командных высот в Системе, радикально убавив её вертикальность.
«Как это трогательно, серп и молот и звезда». Егор Летов, при всей его антисоветскости, не мог и не хотел освободиться от возмутительного зова коммунистической мечты. Как и его старший брат. Как и их отец. Вот про какую семью стоило бы написать аналогичный роман у нас. Семья сибирских коммунистов с такими разными судьбами.
3.
Евреи, негры и чуть реже ирландцы как три разные формы не присоединения к улыбчивому и оптимистичному «американскому большинству». Марксизм, с которого всё начинается в этом пёстром клубке судеб, можно рассматривать как не религиозную форму еврейского стиля жизни, «веру без бога», но с мессианством и гордой обреченностью на благородный провал. «Настоящий коммунист всегда оказывается в одиночестве». Чернокожий воспитанник Розы делает шаги от Маркса к Делёзу, чтобы написать книгу для высоколобого издательства «Verso» (сейчас там издают Жижека, Толоконникову и Бенджамина Кункеля). Стратегия пролетарской борьбы превращается у него в голове в шахматную гениальность, а маска «ниггера» остается удобной для редких, но важных ситуаций. Ирландская музыка приводит певца в ряды антивоенных бунтарей, а потом и в тропические города к сандинистам, вооруженным кубинскими автоматами.
4.
Секс как метафора политической власти, вплоть до самой рискованной сцены, где стареющая коммунистка в ночь Хэллоуина последний раз в своей жизни занимается любовью с молодым человеком в костюме и гриме президента Линкольна.
Можно читать «Сады» как семейный психоанализ. Не имея шансов уговорить девушку, неудачник соглашается на секс с её матерью. Дочь приводит домой мужа, чтобы заполнить вечно зиявшую пустоту на месте отца и т.п.
5.
В большинстве ситуаций романа всё крутится вокруг женщин с лидерскими чертами или мужчин, экспериментирующих со своей ориентацией. Конформист предпочитает путать экономическое наблюдение: «мной пользуются…» с сексуальной мечтой: «меня хотят!». Так ему легче принять эксплуатацию. Радикал наоборот, подозревает эксплуатацию и корыстный интерес там, где речь идёт о сексуальном желании. Многие женщины больше не хотят воспринимать невидимую руку рынка на своем горле как начало возбуждающей ролевой игры. Многие мужчины больше не хотят быть «мужчинами» т.е. исполнять патриархальную роль, на которой держится глубоко искусственная система «нормальной жизни». Эпидемия СПИДа в 1980ых становится устрашающим смерчем для гей-сообщества. Аромат сомнения во всём «естественном» и «очевидном» стоит теперь гораздо дороже.
Литэма интригует сексуальный запах совместного сопротивления, при всех курьезных сторонах и анекдотичных ситуациях борьбы. Соленый вкус поцелуя в полицейской клетке, когда ты не понимаешь точно, чья это кровь у тебя во рту, своя или чужая.
6.
В этом романе мне нравится всё, кроме нашенской обложки. В голове известного книжного дизайнера намертво впаяно равенство: «марксизм» = «совок» и потому он остроумно поместил президента Линкольна, домашний алтарь которого в квартире главной героини упоминается уже на третьей странице, в пионерский значок. Но это всё равно что под «христианством» понимать только испанских иезуитов с их орденами и тропическими государствами и больше никого. Американский, да и вообще западный, марксизм до сих пор является для россиянина слепым пятном. И не потому, что мы чего-то не знаем. Чего можно не знать в «эпоху гугл»? Работает имперская травма, закрывающая зрение, склеивающая национальное с идеологическим. Несколько лет назад в Галерее Гельмана прошла выставка вполне реалистичных портретов лидеров и активистов современной компартии США. Смотрелась она как полный концептуализм – изображение того, чего мы не можем видеть. Того, что отменено господствующей идеологией, которая всегда есть идеология господ. Возмутительное усложнение понятной картины реальности. Впрочем, это слепое пятно существовало уже в сознании советских диссидентов. Помните у Довлатова в «Ремесле» смешную сценку, где трое эмигрантов в Нью-Йорке пытаются заручиться поддержкой «решительной» и «тайной» силы и битый час обсуждают с представителем этой силы условия и формы сотрудничества, пока не выясняется, что он говорит с ними вовсе не о мафии, но об одной из подпольных марксистских группировок?
Я уверен, что адекватными глазами роман смогут прочесть только те, у кого нет советских воспоминаний и аллергии на марксистскую лексику, да и то, если они не станут задавать уточняющих вопросов своим родителям.