Чтение на зиму. Очередной книжный обзор для openspace.ru

Несколько познавательных и душеполезных книг, чтобы не устать в праздники от развлечений.

Рем Колхас
«Нью-Йорк вне себя»

Электрическая нервная система и «картезианские небоскребы». Моллюски, машины и доспехи, вдохновлявшие градостроителей. Малевич, Дали и Корбюзье, без которых наше жизненное пространство выглядело бы сегодня совсем иначе.

Книга Рема Колхаса — череда коротких и ярких интеллектуальных медитаций, поэтическое объяснение в любви большому городу, конкретнее Нью-Йорку, а еще конкретнее Манхэттену, который Колхас смакует и сканирует квартал за кварталом, здание за зданием.

Чем отличается Нью-Йорк в восприятии сюрреалистов, конструктивистов и гностических мистиков? Чем было это место для индейцев, и как сейчас выражена в нью-йоркском пространстве идея тотемизма? Почему постепенно мутировало представление о небоскребе? При каких обстоятельствах лифт стал метафорой личного успеха? Откуда взялся первый чайный домик в Центральном парке, и что осталось от всеобщего увлечения дирижаблями?

Конечно, не удивительно, что один из самых влиятельных нынешних архитекторов ощущает жизненное пространство так оригинально. Удивительно, с какой убедительностью и талантом он рассказывает об этом, балансируя между поэзией, философией и урбанистической наукой.

Это книга влюбленного в город без выводов в конце. Она обрывается, как улица после своего последнего дома.

Эммануэль Каррер
«Лимонов»

Одна из самых ожидаемых и заранее обсуждаемых книг года обернулась для большинства читателей Лимонова большим разочарованием. На две трети этот документальный роман оказался пересказом лимоновских книг о самом себе. Там, где автору нужно рассказать о нацболах, а лимоновских книг для этого не хватает, начинается пересказ Захара Прилепина. Французам в прошлом году все это показалось очень новым и интересным. Каррер сделал точный литературный выстрел, став автором бестселлера и получив несколько важнейших премий.

Нашему читателю интереснее другое: те страницы, где Каррер говорит именно от себя, объясняет Лимонова как вечного подростка, поэта, экстремиста. От такой персоны европеец ждет поступков, на которые никогда не осмелился бы сам.

Лимонов удивляет Каррера. Они были знакомы в 1980-х годах — автор помнит своего нынешнего героя персонажем парижской богемы и не более. Постоянно, начиная с самого детства, Каррер сравнивает Лимонова с собой, чтобы убедиться: в России можно воплотить самые дикие мальчишеские мечты, а в Европе — нет. Для Каррера это, конечно, аргумент в пользу Европы. На недавних московских презентациях он отмечал, что никакому радикализму не сочувствует и гордится тем, что он «стопроцентный буржуа». Но стопроцентный буржуа часто бывает скучен сам себе и ищет развлекающей экзотики на варварском востоке.

Нашу постсоветскую ситуацию автор «Лимонова» ощущает как абсолютное бесправие, где героями становятся авантюристы, главная заповедь которых — «умереть живым вместо того, чтобы жить мертвым». Россия по Карреру оказывается страной блоковских «скифов» с альтернативной моделью человека и общества, крайне нежелательной, неудобной, но чрезвычайно захватывающей для еврочитателя. «Безбашенный Лимонов в пугающей России» — предполагаемый читатель романа смотрит это шоу с безопасного расстояния, получая дополнительные эмоции и заодно начиная выше ценить предсказуемость своей, такой обыденной, жизни.

Именно поэтому для Каррера Лимонов составляет неожиданную диалектическую пару с Путиным. Они оба, при всей разнице биографий, одинаково далеки от гуманистического евростандарта человека и общества. «Скифское» презрение к этому стандарту — важнейшая черта и тех, кто у власти, и тех, кто всерьез мечтает развеять эту власть по ветру.

«Лимонов» — интересная ориенталистская книга о том, как видит нас усредненный европеец. Начав роман с убийства Политковской, показывающего всю местную азиатскость и варварство, Каррер и заканчивает Азией: восторгом Лимонова перед нищими дервишами и фотографиями советского еще Востока, которые в детстве показывала Карреру мама — известный в те времена французский советолог.

Энцо Сичилиано
«Жизнь Пазолини»

Сначала Пьер Паоло сделал себе имя как литературный вундеркинд с безупречным чувством языка, писавший верлибры на родном фриульском диалекте северной Италии, достраивая и совершенствуя его к восторгу соотечественников. Потом он перебрался в столицу, чтобы писать романы о жизни римской шпаны. С детства был влюблен в литературу, но остро чувствовал ее недостаточность и потому решил заняться кино, чтобы навсегда изменить его язык.

Сотрудничал с Феллини (соавтор диалогов в «Сладкой жизни»), но вскоре создал на экране свой миф о Риме отверженных. Воевал с цензорами, уличавшими его в порнографии и богохульстве. Исколесил нищий третий мир в поисках собственного Иисуса. Вел политическую полемику в стихах с восставшими студентами, сомневаясь в серьезности их бунта. Его предки были графами и фашистами. Денди и социалист, он нередко оказывался иконой стиля для гламурной хроники, но признавался что единственный человек, на которого ему самому хочется быть похожим, — апостол Павел.

Автор этой подробнейшей биографии, один из приятелей Пазолини, заворожен фатальностью, которая вела режиссера к загадочной смерти при неясных обстоятельствах, позволявшей многим думать о «заказном самоубийстве». Если эта версия верна, то Пазолини вывел свой постановочный талант в ту последнюю ночь на предельный уровень, перепрыгнув границу между искусством и жизнью в момент своей насильственной смерти, придуманной заранее.

Он был уверен, что искусство должно воспитывать, но не должно иметь при этом заранее назначенного результата воспитания наших чувств. Мастер виртуозной асимметрии в духе барокко, он страстно протестовал против уродливого роста мегаполисов, стирания местных различий и стремительной индустриализации страны — и одновременно делился мыслями о том, как можно выйти за пределы человеческой природы, чтобы обустроить новый мир. Опьянение простейшим сельским праздником уживалось в режиссере с надеждами на преобразование человечества.

Термина «биополитика» еще не было, но Пазолини, наблюдая тошнотворную изнанку послевоенного «экономического чуда», уже замечал, как фатально меняются тела, мимика и жесты его соотечественников. Влюбленный в тихие патриархальные места и тамошний «простой народ», именно он вернул двадцатому веку эпический пафос античных драм, в которых змеиным клубком свиваются эрос, саморазрушение, свободный выбор, грех и личная истина.

Эротическое, понятое через Батая и де Сада, было для него гораздо шире сексуального, и весь мир в кинозрачке Пазолини захлебывался собственной нежностью и жестокостью, а политическая идеология приобретала страстность оргии и пафос мессы.

«Ситуационистский интернационал.
О нищете студенческой жизни»

У какой еще книжки на обложке напечатано «не охраняется законом об авторском праве»?

Этот памфлет окончательно оформил в середине 1960-х годов особый — «студенческий» — вид радикализма. Он был придуман французскими богемными бунтарями–«ситуационистами» как провокация, от которой запылают университеты. Такая провокация удалась сначала в Страсбурге, а вскоре, в 1968 году, и в Париже. После этого о студентах стали говорить как о «малом моторе» или «детонаторе» больших перемен.

В наше время трудно представить себе, что поток язвительных афоризмов, смелых цитат и метких сравнений сподвигнет кого-то к захвату аудиторий или массовым дракам с полицией, и это еще раз доказывает, что дело не столько в оригинальности текстов, сколько в готовности читателей воспринимать их всерьез.

«Студент» — социальная роль, нуждающаяся в критике, как и другие роли, отведенные нам Системой: «священник», «полицейский», «домохозяйка», «бизнесмен»… «Студент» — это прежде всего продленный, разрешенный, одобряемый инфантилизм, важный для производства интеллектуалов, «собак-поводырей слепого общества». Под «нищетой», вынесенной в название, авторы понимали именно маловариантность и запрограммированность судьбы, вводя новое, постиндустриальное понимание нищеты, не связанной с потреблением.

Авторы, из соображений конспирации не поставившие на обложке своих имен (известно, что это были Ги Дебор и Мустафа Хаяти), критикуют мнимую независимость университетов от власти и их позорную роль в воспроизводстве интеллектуального неравенства. Они призывают к восстанию и праздничной революционной игре, позволяющей «жить без мертвого времени и наслаждаться без ограничений».

Тогдашние европейские студенты встретили свой, весьма уничижительный, портрет с восторгом. Радикальная самокритика обещала выход из отведенных всем пределов, а с этого начинается настоящая трансформация общества. Памфлет переводился с языка на язык, передавался из рук в руки, увеличенные страницы расклеивались на стенах бунтующих кампусов. Целью восставших стало «положение, из которого возврат назад невозможен».

Во второй половине книжки приведена наглядная агитация ситуационистов, вроде эротических комиксов с Лениным и примеров бунтарского присвоения любых изображений, от классической живописи до киноафиш.

Лучано Канфора
«Демократия.
История одной идеологии»

Почему слова «демократия» нет ни в американской конституции, ни в декларациях Великой французской революции?

Книга итальянского филолога — это прежде всего история применения термина. Он начинает с афинских споров о формах правления, которые пытались разрешить еще Аристотель и Геродот, и дальше следит за парадоксальными отношениями демократической идеи с католической теологией, протестантской реформацией, фашистским популизмом и социалистическим утопизмом, антиколониальными движениями и интригами олигархов, вплоть до проекта нынешнего Евросоюза, демократическая легитимность которого в отдельных странах отнюдь не очевидна.

Переходя к геополитике, автор припоминает США терпимость к самым недемократичным режимам в Латинской Америке и Испании, проводя параллели между нынешним «экспортом демократии» и «советским империализмом» в третьем мире. Его интересует именно этот драматический зазор между декларируемым с трибун политическим идеалом и реальными отношениями, в которых живут люди и целые страны. Зазор, порождающий неизбежное двоемыслие граждан и двойные стандарты элит, использующих политический идеал как пропагандистский аргумент и самооправдание.

Главный вывод Канфоры таков: демократия никогда и нигде не существовала, потому что она вообще не форма правления, а принцип, политическая ориентация, требующая серьезных ограничений личной свободы, к которым мало кто готов добровольно.

Ханна Арендт
«Ответственность и суждение»

Сборник поздних текстов политической мыслительницы, которую больше всего волновала критика тоталитаризма и происхождение морали.

Почему Сталин сохранял формальную связь со старой моралью, тогда как нацистам понадобилась альтернативная моральная система? Можно ли нести личную ответственность при диктатуре? И могут ли выставлять моральный счет жертвам и палачам те, кто при диктатуре не жил и на себе ее не чувствовал? Что происходит, когда конформизм становится национальной идеей? И почему главной внутренней угрозой для демократии стала фетишизация политической процедуры?

Всю жизнь Арендт искала источник нашего суждения о добре и зле в политике и обыденной жизни. Есть древний сократовский принцип: лучше несправедливо страдать, чем несправедливо поступать. С него, по Арендт, и начинается подлинная солидарность, которая должна стать основой политического действия. В своих лекциях и статьях она вновь обращается к темам, по которым ей всегда было что сказать: банальность зла, холокост, проблема «денацификации» в Европе и «десегрегации» в США. Ей не нравится популярная концепция «общей вины», потому что в политике всегда должна сохраняться персональная роль каждого. Чувствовать вину, ничего не совершив, столь же вредно, как не чувствовать вины, совершив нечто ужасное.

Мораль и политика никогда не совпадают полностью, ведь о добре и зле мы размышляем наедине с собой, а в политике действуем вместе с другими. Эти не способные совпасть понятия могут разорвать наше сознание пополам, если разойдутся слишком далеко. Но напряжение между ними и создает судьбу гражданина.

Христианская моральная традиция построена на подавлении себя во имя Бога, воплощенного в другом человеке. Но открывая утреннюю газету или вчитываясь в протоколы допросов нацистских преступников, Арендт помнит и напоминает нам и другие определения добра и зла — античные, ницшеанские, кантианские, гегельянские… Самым важным существом для теорий Арендт всегда был «маленький человек», запертый в скафандр своей обыденной жизни. При любом режиме он хочет просто «делать свою работу» и избегать ответственности. И при любом режиме, стремящемся распространить ответственность на всех, такой человек все равно появляется вновь и вновь.

Источник

Реклама

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход / Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход / Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход / Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход / Изменить )

Connecting to %s