Паранджа

Мы оденем в паранджу не только

их женщин, но и мужчин.

            Не уточненный полевой командир

1

Коктейль называется «Сперма».

— Не похоже, – со знанием дела говорит Дафна, «певица завтрашнего дня», как представил её всем Хлой. Она щурит свои наращенные ресницы. Мне не нравятся их прозвища, они сами их стесняются, но ведь и на выдумку было всего-то несколько часов. Да и думали эти двое сегодня совсем о другом. Я помню собственную лихорадку, несвойственную бледность и нервную эрекцию в день первого прихода в «Боливар».

— Похоже, похоже, — не согласился Хлой, дегустатор и кинокритик, пригубив мутноватый стакан. Все смеются. Воздух нашего этажа — это свобода нравов, всем приятно её подчеркивать, особенно новичкам, и даже переподчеркивать, как завтрашняя певица переподчеркивает свои сегодняшние ресницы. Свобода как данная нам извне нашим божеством возможность добровольно подчиняться жребию, то есть ему, божеству, таящемуся в шляпе. Дафна вновь поясняет своё выдуманное имя, на этот раз нашему скинхеду, придумывает какой-то имиджевый ход в грядущей карьере, запланированный не раньше выхода её первого клипа. Бритоголовый даже не дослушал.

Ей интересно, кто тут кто? Её младенческий рот складывается наполеоновской шапочкой. Снова и снова Дафна повторяет свой вопрос.

Вон тот, со стальным скальпом, диджей Аншеф, душа моднейшей дискотеки, замаскированной под затонувшую субмарину. В прошлый раз скальп был апельсиновым. В карманах пальто носит соляные грелочки. Не круглый год, конечно, но лето в Москве недолгое. Встретились как-то прошлой зимой на улице. «Сунь руки», — предложил он, оттопыривая пальцами с обеих сторон. Я подчинился, не ведая, чего ожидать. Внутри жара. Грелочки. Пара прозрачных зеленых медведей с жидкими телами. Как только снаружи становится минус восемь, жидкая соль кристаллизуется и дает пятьдесят четыре градуса. На ощупь – жгущийся лёд. Аншефу тепло и весело с его ручными медведями в карманах. Диджей с вкусным хрустом мнёт их и счастливо скалится, пялясь на прохожих, гонимых и злимых дедушкой морозом. Я видел жидкого медведя в действии, когда он зарастал горячими кристаллами изнутри. Казалось, с игрушкой стрясся наркотический приход. Аншеф божится: военная разработка. Купил, уверяет, в обыкновенной аптеке.

А культурист у стены — реальный чемпион-бодибилдер по кличке Клон. Ты могла его видеть в рекламе йогурта. Часто вынимает из шляпы моё имя, хотя подстроить так невозможно. Гей, совращенный тренером. Но если Боливар распорядится, у нас любой гей будет бабник. У него есть другое, черное резиновое лицо с пастью-зиппером. Привез из Амстердама. «Если бы мне разрешили бороться в моей маске, – жалуется Клон, – я клал бы их на стол в два раза раньше».

Художник Джинн. Да, это он рисует тушью на бумажной ленте «иероглиф», больше всего похожий, по-моему, на русский кукиш, изготовляемый из пальцев. Больше никогда не рисует ничего. Прославился сидением в огромной пластиковой бутылке, откуда этот ифрит, голый, пел и бормотал в микрофон всё, возникавшее в мозгу. Никто уже не вспомнит, что именно. Великанские этикетки модных напитков на его обитаемой бутылке менялись. За три дня арт-фестиваля он так зарос писями-каками, никто не приближался, а «лейблы», которые наклеивались в последний день, грозились в суд подать за антирекламу. Вид у него всегда такой. Подслеповатая улыбка. Носатый, с поднятой над лбом жесткой челкой. Говоря что-либо, неоправданно поводит головой. Вылитый какаду, в опасной близости с которым пронеслось пиратское ядро лет двести назад.

Про кукиш у Джинна спрашивает белый маг Владис – «господин Великое Ухо». По одному звуку, не глядя, угадает, кстати, у тебя в кармане любую сумму с точностью до копейки или цента, даже если смешать валюты, общая сумма будет названа один в один.

— Волчий пот, – узнала Дафна его одеколон.

С такого расстояния вряд ли угадаешь, видимо, он ей уже какую-то из своих штук показывал. Недавно газеты выдумали, что все способности Владиса – не божий дар, а следствие редкого активатора мозга, который на нем испытывают некие «специальные службы». Маг обижен и судится уже с дюжиной изданий.

Белый маг Владис поднес зажигалку к пальцу, и плоть услужливо вспыхнула. Указательный стал полупрозрачной свечой и внутри плавящегося пальца различим нитяной веревочный фитиль, на котором держится огонек. Вежливо оскалившись, Дафна от него прикурила. Он ещё не то может, господин Ухо. Сам сидит в московской студии, а отпечатки пальцев на пластилине проступают в нью-йоркской, под плеск аплодисментов телемоста. Я видел в прямом эфире.

— Подозреваю, мухлюет и с вашей шляпой, – говорит Дафна.

Я молча сомневаюсь.

— С его-то ухватками да не вытащить себе нужного? – нажимает она. — И вообще, как он там выражается: «Эктоплазма нигде и эктоплазма везде!»

Успел научить уже новенькую своим заклинаниям.

«Пердеть, рыгать и петь», – добродушно обещает кому-то, одетому Санта-Клаусом, скинхед Шуруповёрт. Недолго сидел, выкинув с балкона и сломав человека «херовой расы», позвонившего ему в дверь в надежде побеседовать о Библии. Узнает меня и вскидывает руку. В подмышке Шуруповерта не стрижено, влажно и кажется, там блестит пружина, ответственная за этот регулярный жест. У некоторых святых после смерти находили деформацию скелета, так много они крестились. У нашего скина тоже найдут нечто подобное, если он так часто будет выкидывать свой «зиг хайль». Подтяжки на голом торсе. Зеленый ирландский крест во всю грудь. Заплечный английский лозунг зовет быть пахарем и вампиром. Гордо закатанные голубые джинсы открывают суровую, но белую, шнуровку армейской обуви. Единственный, кого он уважает тут, – Клон. С ним здоровается за руку. «Убить врага!» – начинает Шуруповерт. «Не дрогнет нога!» — подхватывает Клон привычный каламбур, тыча кулак в накожную «мишень» Шуруповерта. Чудила Санта-Клаус, явившийся со скинхедом, развязывает мешок и, вытряхнув на диван, раздает всем, до кого дотягивается, прозрачные имитаторы с утрированными венами.

Шимми – итальянская славистка с тощей задницей в «копченых» джинсовых шортах. Обведенные золотым пеплом кофейные глазки. Хищно сдавливает в ладошках врученный ей стрёмным дедом фаллос, и наружу брызжет шампанское. Не иначе Шуруповерт с Санта-Клаусом разгромили сексшоп с новогодними подарками. У всех брызжет то же самое. Хохоча, многие запихивают подарки себе в рот, доят их губами, выжимают внутрь себя газированные глотки алкоголя, восторженно давясь и радостно кашляя. В прошлый раз Шимми впервые пришла и почти сразу, во второй игре, досталась нам с Клоном. Что она итальянка, мы даже не заметили. Ни одного слова. «Субмиссия» — решили, вот и молчит. Подчиняясь, щурилась, как мне теперь ясно, разгадывая смысл наших команд. Слэнг она изучает разных социальных слоев в разных странах. Без рук надела на болт Клону розовый кондом и притворно потом им чмокала, снимая так, чтобы нарочно измазаться. Клон запомнил: отсасывая, Шимми приятно царапала его бородатые яйца изумрудными ногтями. А глотает, страшновато, как в опере, выкатив глаза. Потом, разбросав ноги, долбила себе восьмерку указательным и большим, пятками отгоняя нас подальше. Хотела, чтобы только смотрели, как будто она – видео. Клон сказал: «С юга только что, вот и загорелая». У себя в макаронии, оказалось, Шимми – автор диссертации «Сравнительный анализ речи политика до и после выборов». Интонация там, паузы, ключевые слова. Кончая от себя, стонет с приятным хрипом и мостик делает. Чтобы хоть как-то поучаствовать, Клон шлепнул её, рычащую, ладонью по мокрому, кудрявому внизу, животу. Он шутит: ей в сип не вставить ничего толще кредитной карты, но во-первых, в такой невместимости есть своя прелесть для мужчин чуть-чуть садистов, а во-вторых, он преувеличивает проблему, то есть преуменьшает её щель, намекая на свой «бигмак», якобы столь же мощный, как и остальной Клон. Ничего, между нами, особенного, «бигмак» стандартный.

— Я бы проверила, – мечтательно говорит Дафна.

— У нас не принято о других неправду, – смеюсь я, – потому что взаимный выбор исключен. Боливар решает всё.

Дафна инфантильно лизнула свой винный фаллос.

— Почему у самотыка не бывает крайней плоти? – спрашивает она.

— Это как-то связано с религией, – шутит Хлой.

— Ну только не со здешней, – уточняю я.

— В школе у меня был такой зеленый, с пупырышками, друг, прятался за книгами, – вспоминает Дафна, – я звала его «крокодилдо» и никто об этом не знал. А теперь я хочу, чтоб кто-нибудь сочинил об этом песню. Для меня. И чтоб в ней было много смыслов.

Она вся блестит. Так положено молодежи этим летом. В моде нательные холодные искры. Созвездия радужной зеркальной пыли призывно вспыхивают на коже вместе со вкусным чистым потом. Кроме этой популярной «брильянтной сыпи» обычное дело – маленькая луна в виске или крошечные звезды на скромно опущенных девичьих веках. Искристая струйка торопится в позвоночной долине Дафны к копчику и там, под синими джинсами, тоже опыленными мельчайшей сталью — стиль: «опилки от сейфа»

— там, хочется думать, блестящего еще больше: расцветает новогодним украшением, праздничной игрушкой, осыпанный сверканием со всех сторон черный полюс, орден анального удовольствия первой степени.

— Я бы проверила, – еще раз говорит Дафна, глядя на Клона. Приятно замечать, как мечтательно сжимаются её ягодицы.

— А у меня не хочется проверить? – любопытствую я, подмигивая Хлою.

Мотыльковые хлопоты кукольных ресниц были мне ответом. Я перевел это как «если Боливар так решит». Она в правильном настроении. Удовольствие от секса у нас — это только тень удовольствия от покорности Боливару.

— Алый мотылек, порхающий между ног, – явно цитирует Хлой откуда-то, надеюсь, из её эстрадного будущего.

Боливар появляется. Он внесён. Мы аплодируем.

Театральная шляпа, царящая на длинном пустом столе, в котором отражаются лампы, выглядит вскрытой редкой рыбой, разделанной инфернальною тварью, дичью недоступных глубин или планет, включенной в меню ресторана где-нибудь на Мальдивах или Сатурне.

В нём уже смешивают имена присутствующих. С завязанными чьим-то галстуком глазами это делает писательница. Чтобы всем было веселее, маг Владис взглядом жмет клавиши рояля, стоящего в пяти метрах от него. Получается Сучье Танго. Старые свингерские шуточки: трахаться парами под музыку, пока она не кончится, дальше меняться по часовой: выбывает кончивший, выигрывает неутомимый, или там «угадай мои губы» — давно здесь ни при чем. Слишком много похоти, личного, греха и никакой веры. Мы собираемся у Боливара не за этим и от свингеров отличаемся как единобожники от языческих дикарей, не знающих точно, сколько у них богов.

Выдумай себе псевдоним, напиши его на карточке. Если не приживется, от клуба достанется более уместное имя. Писательница, к примеру, назвалась «Арафат» из-за куфии, наверченной на голову и скрывающей отсутствие лба. Не снимала, даже теребя сразу два члена. Но скоро её перекрестили в Карий Глаз за анальные наклонности. Теперь «Арафатом» называет себя только она сама, а на карточке пишет и в Боливар кладет что полагается. Часто меняет свои платки – разные цвета. Эксперт-криминалист мог бы найти в этих арабских тряпках строительный материал для десятков новых народов. Представляю их в её стиральной машине – черный, зеленый, красный, сиреневый – цветная метель за иллюминатором, страстный арабский вихрь. Карий Глаз публикует подростковое фэнтези под мужским иностранным именем. Заграничное инкогнито полезно для тиража. Осведомленные лица сплетничают: она же заготавливает многие фишки для экспромтов президента нашей страны. Но это по секрету и не проверено.

С особой ревностью Дафна рассматривает её приподнятую грудь. Там дрожит драгоценный ромб. Темно-фиолетовая нижняя вершина и верхняя – светло-голубая. Это тебе не «опилки от сейфа». Если его перевернуть, взяв за цепочку, ничего не меняется – капля цвета перетечет внутри камня. Я хорошо это знаю. В позапрошлый раз Боливар свёл нас с ней. Был еще модельер, не помню имени, субмиссивный, но ему для счастья хватило двух, золотой и серебряной, струй, умыться и забыться в ногах господ. Он отчислен и вспоминать нечего. Глаза её и вправду карие, но носит табачные линзы, как доллары, если смотришь вплотную, только в зрачке, вместо президентского, находишь свой портрет. Никогда их здесь не снимает. Ей нравится видеть всё детально и вблизи. Сегодня ей достается Шуруповерт и слышен её благодарный женский стон, как если без спроса всунуть писательнице в туза. Так она довольна боливаровым решением.

Правила Боливара: всё решает бог секса, скрытый в нашей шляпе, а не грешная тусовка. Реальность этого бога легко доказуема. Ведь кто-то всегда решает, с кем ты окажешься, кого ты будешь, и раз мы отказались решать, но не отказались любить, значит: решает он. Мы только ему предлагаемся, написав себя, например, на фантиках кондомов и кинув в мудрую темноту. «Жребий», – выразится не понимающий, зачем мы выкупаем этаж этого отеля каждые две недели. Важно верить в нашего бога, и тогда окажешься счастлив. Нас, собравшихся вокруг шляпы, заводит эта неожиданность: он или она, старше или младше, знакомый давно или новый совсем? Но для бога, тасующего наши прозвища внутри шляпы, это закономерность. Сначала каждый тянет по одной бумажке и получаются пары. Часа через два все вернутся к Боливару, чтобы заново поделиться, но уже по трое, потом — по четверо. На этом большинство выдыхается, хотя самые рьяные поклонники культа могут продолжать и дальше. Обычно их набирается одна пятерка. Уставшие с уважением наблюдают за ними на мониторах. Мы устаем любить и только бог неистощим.

Сегодня нас нечетное число. Кто-то не пришел. Я так и остаюсь в шляпе, но во второй раз именно я начну вынимать. По правилам Боливара, «нечетный» присоединяется к любой понравившейся паре, но я охотнее пойду к мониторам. Решать самому, кого ты хочешь, можно и вне отеля. Никто из нас этого давно не любит, и верность Боливару только крепнет с годами. Приятнее оставить богу богово. Ведь это он оставил мой кондом, единственный, на дне. Моё одиночество в этой игре — это тоже он. За мной увязывается Хлой. Он у нас впервые и пользуется правом для робких новичков: не класть себя в волшебную шляпу, остаться вуаеристом на первые два часа. Никто, припоминаю, за это время не передумывал попробовать. А вот Дафна не растерялась и, уходя, обнимая рыжую дылду с собачьей плеткой, смело улыбается нам, шепча ей что-то на ухо. Это Хлой привел её, а не наоборот, и он же представил Дафну «завтрашней певицей», но, может быть, ему и впрямь пока лучше посмотреть на экране, что рыжая сделает с его девушкой.

«Пиздократия», – односложно отвечает скин «кареглазой» писательнице в коридоре, где они ищут не занятый ещё номер. Опять, наверное, агитировала за матриархат, пошла бы, мол, в армию, но сержантом. Понравилась бы Шуруповерту роль её рядового? И что у них получится за армия, с её-то платками? Случайно читанный отрывок романа «кареглазой» давно переделался у меня в мысленный клип:

Младенчески нежные ноздри черных собак втягивают туман в залитой невесомым молоком роще. Борзая нервно зевает, идиотски сводя взгляд к переносью. Нетерпение. Поводки уходят вверх, туда, где из воздушного молока растут всадники и деревья. Заяц, ошалелый и невнимательный, привстает в траве, вертит башкою, ищет другого зайца. Вторые уши появляются над сырой блестящей травой неподалеку. Выстрел распарывает утро. Черная собака перепрыгивает папоротник. Вторые уши тонут в тумане. Конь чавкает копытами по сырой листве, и роса загорается в первых прямых лучах на мшистых кочках с самодовольством ювелирной витрины. Конь открывает рот и, кажется, что это он лает. Заливисто, на всё поле.

Конечно, она не знает, что я читал. Да и сюжет там дальше какой-то утомительный, забываемый, стилизованный подо всё сразу.

— О такой жизни, – жадно и испуганно разглядывая экраны, говорит Хлой, – мечтали радикалы в 60-ых – как о своем освобожденном будущем, бесклассовом секс-эдеме.

Он хочет сказать: «Этот эдем достался нам, от всего привитым, журналистам жирных обозрений, легальным магам, стрип-модельерам, постановщикам рекламы, веб-оформителям, ди-джеям, телеведущим, инферно-музыкантам и той вон рыжей дылде, не знаю кто она». Но я за него не договариваю. Уверен, Хлой ни разу не смотрел двадцать порнофильмов одновременно. Разной тематики. Жанр «реальность». «Эфир прямой», — хочу пошутить я, но сдерживаюсь, глядя, как он блуждает по шевелящейся стеклянной стене глазами. Экраны черно-белые, но ему это, по-моему, доставляет дополнительный кайф. Не отрываясь от нашего, свинцового и хрустального, мельтешащего иконостаса, он садится куда-то, мимо стула почти. Ребенок, никогда не видевший вместе столько аквариумов с такими рыбами. Наблюдение за всеми номерами в отеле было установлено после вошедшей в криминальные учебники серии убийств. «Красный портье» казнил в одну ночь всех женщин, спавших на этих кроватях, ну хорошо, на других кроватях, но в этих именно номерах. Поэтому мы подчиняемся Боливару именно тут, в роскошном, но не очень популярном, благодаря легендам о «портье», месте. Мониторы нужны как часть ритуала.

Наливая сок и включая музыку, я напоминаю Хлою, что правила разрешают здесь подрочить, салфетки на столе, вон они, хотя я бы поберегся, присмотрелся, побольше узнал. Он механически кивает неизвестно чему, потом, когда дополз до него смысл сказанного, так же, неизвестно чему, кивает отрицательно и смущенно, приглаживая абрикосовый пух на щеке.

«Румяный валенок», – называла таких ребят моя знакомая, недолгий член клуба, расстались мы из-за её ревности к Боливару. Румяный валенок – абсурдно и точно.

Дафна глянцевой спиной к камере, уже в кожаных манжетах, трудно дышит, будто бежит, пристегнута горными карабинами к двум стульям, распята между ними и явно счастлива. Она знает, что Хлой её видит. Её хозяйка со страшным арапником в длинном голоплечем виниловом платье воспитывает, высекая из вздрагивающих ягодиц ученицы невидимые страстные искры. Пока довольно ласково. Никаких следов нам, конечно, отсюда не видно, но мы верим, что они там, на этих застенчивых юных и радостных ягодицах. Местный псевдоним рыжей хозяйки: Страпон Страпоныч. Главное увлечение – злые однохвостки с плетеными жесткими рукоятками. Обычно она бьет двумя сразу, не давая своей девке опомниться. Но однохвостки пока на стене. Я хорошо представляю себе дальнейшее: после порки двумя хвостами Страпон Страпоныч возьмет их в правую руку, перевернет ребристыми ручками к Дафне и разволнует ей оба отверстия, левой рукой сжимая горло пристегнутой так, чтобы та хрипела. Отсутствие звука придает экранному зрелищу ритуальный и успокаивающий меня, медитативный, завораживающий характер. Отстегнутая от стульев Дафна, все еще на коленах, оближет обе мокрые рукоятки и снимет со Страпоныча винил, чтобы обнажить обычную её форму – паутинистые чулки с кожаным поясом и на поясе негроидный фаллос, грозно висящий вниз антикварным маузером. «Таким только кобыл ебать», – отозвался как-то Шуруповерт, отведавший эту штуку. Его, впрочем, хватило не надолго и, малость постонав, он восстал, придавил рыжую к полу стулом, пристегнул к кровати её левую руку и левую ногу и заставил Страпоныча хлюпать и реветь от радости, долбя её этим черным театральным монстром, пока реальный член скина мельтешил в его татуированном кулаке. Шурповерт клянется, она только об этом и мечтает: о восстании своего раба. Но попадаются недогадливые. Ничего этого я не видел, конечно. С его слов. И можно ли верить, не зря ли подначивает бритый, не знаю. Преувеличивает, это наверняка.

Сегодня утром Хлой вошел ко мне в кабинет, щелкнул диктофон, он представился, пояснил цель интервью, но по его вызывающе вежливым глазам и безумно синей рубашке сделалось ясно: будет проситься, пришел не ко мне, а к моему богу. Две его полосы в журнале могут быть покрыты беседой с кем угодно: с парламентским дворником или с лидером самой эксцентричной фракции.

На экране Владис и Аншеф играют в Платона, проданного в рабство на Эгину. Философ уже в собачьем ошейнике, хоть вовсе и не киник. Благородный ученик со стеком в сапоге выкупает себе учителя. Мудрец не остается в долгу. За другим стеклом Карий глаз подражает героям родео, оседлав свою натянутую куфию, а скинхед лежит пока на полу и смотрит снизу, терзая отросток.

— Сплошной «эсэм», – говорит Хлой, чтобы что-то сказать. Его лицо залито стеклянным шевелящимся светом — водоросли на дне. Взгляд ныряет то в один, то в другой экран.

— Не преувеличивай. Во-первых, «эсэм» из устаревшего медицинского языка, звучит как «озлокачествляться», да-да, было в онкологии такое слово. Лучше говорить «эротик эксченч пауэр» или просто «эксченч пауэр». Да, здесь такого хватает, популярно. Но почему? Прежде всего – страх. Секс все-таки, и часто небезопасный. Доверие доверием, но людей проходит сквозь этот этаж немало. Мы не тайное общество, не какой-нибудь масонский стройбат. Поймаешь на конец себе, писать потом не сможешь. Хоть Боливар и бережет, как правило, он ведь бог, то есть неисповедим. В «обмене властью» секса не меньше, а вот то, что называется «половой контакт», по минимуму. Это есть острожное служение Боливару. Однако хватает и фанатиков, которым не до театра, смотри в верхний левый аквариум.

— Господствующая культурная индустрия, – говорил я десять часов назад, утром, в зависший перед моим лицом диктофон, пока Хлой не догадался положить его, – продает нам Моцарта и Сальери в одном альбоме. Она микширует их, хотя мотивы Сальери ближе к продюсерству моцартов.

Я не удосуживаю себя хотя бы примерным смыслом моих слов и не имею хотя бы контурного плана ближайших фраз. Он ведь пришел ко мне не за этим. Смотрит как рыбка, которая спит и видит во сне крючок. К тому же его читателям почти все равно: что именно написано, важно — где. Я так же автоматически говорю в диктофон, как диктофон автоматически записывает.

— Вот вы из глянцевого журнала? – спрашиваю я руку, держащую удобный серебристый коробок, наматывающий звуки на пленку.

Но известно ли вам, каким разным может быть глянец? Глянец журнальных страниц для счастливой молодежи тот же ли, что и глянец тысяч малазийских рабов, делающих прославляемую вашим журналом молодежную одежду-обувь? Бликующий пот муравьиных толп третьего мира? Они получают в месяц меньше, чем стоит в метро ваш номер, да он им и не к чему.

Хлой цитирует Христа из рок-оперы. Упрек Иуде насчет абсурдного желания накормить всех голодных. Спрашивает, что я, собственно, предлагаю? Между прочим, я упоминаю в ответе президентов Венесуэлы, Эквадора, Бразилии — их проект «боливарийской революции», призванной похоронить само понятие «третий мир», как недостойное употребления. Хлой вздрагивает. Забывает, о чем уже открыл рот. Совпадение или пароль? – решает он. Мне нравится наблюдать, но я не даю ему подумать:

— Или это глянец липкой мухоловки, погубившей не одну сотню шумных цокотух? А может быть, вам ближе глянец на лице порноактрисы в сцене массового блоу джоба? Знаете, есть такой коктейль, с абсентом, сквозь сахар попадая в стакан, капли будут мутными. Или глянец горячего, сдавленного ногами, руна под юбкой школьницы, которая смотрит сцену блоу джоба и держит коктейль в руке. Впервые дома у почти неизвестного господина. Глянец вчера еще роскошных фруктов, к которым она так и не притронулась, в мусорном контейнере, тронутых разложением, зловонно плавящихся, ставших оргией невидимых, голодных бацилл. Вы знаете, какой именно фрукт называют на его родине Боливаром? Или желудочный глянец алкогольной блевотины человека, судьба которого вполне сравнима с положением этого гниющего фрукта? Какой именно глянец ваш? Я не думаю, что вы мне ответите. Я уверен, что вы сейчас затрудняетесь.

Я не хочу, чтобы он мне отвечал. Я не спрашиваю. Про влажную школьницу в гостях было, пожалуй, чересчур для пусть молодого, но парламентского политика. Однако это было уже не совсем интервью, и Хлой это понял. Диктофон выключается и демонстративно прячется в карман. Интервьюеры часто так делают, если ты начинаешь задавать им вопросы, еще более бессмысленные, чем они тебе. И еще, когда именно ты в их журнале не обязателен и, значит, можно сыскать кого-нибудь понормальнее. Или когда они к тебе по другому совсем вопросу. Жестом я предлагаю вернуть диктофон, сесть назад и спросить что-нибудь еще. Послушный. Предполагаю вслух: он превратно истолковал мои слова, налипшие к нему на пленку. Хлой измученно улыбается сжатым ртом, усталый от нашей игры. Я решаю взять парня, сегодня прямо, если попросит. Не глядя на меня, он интересуется, есть ли отделение боливарийского движения здесь, у нас, и не могу ли я его с кем-нибудь оттуда познакомить?

Короткий анекдот в верхнем левом экране. Итальянка и шейп-модель (представилась так) нежно лакомятся друг другом, игриво разнимаются, загадочно лезут к себе в сумочки и – сюрпрайз! – достают. У итальянки прозрачный ребристый слегка шевелящийся. У модели белый блестящий гладкий, с позолоченной ручкой, тоже двуствольный. Лежат навзничь, хохоча, помахивая своими универсальными партнерами, похожими на мыло. Вид у девочек совсем комиксный.

«Не вешайте трубку, поручик Голицын», — сказал я Хлою в интервью. «Эй, варяг, ты слишком долго плавал», – посетовал я насчет некоторых международных проблем. Помню только те фразы, где он улыбался.

Я трус по натуре. Но наличие чужого лица рядом легко позволяет совершать опасные и необратимые поступки. Всякий приятель, не говоря уже о приятельнице или ребенке, превращает меня в героя. В группе я всегда лидирую. И всегда найду способ эту самую группу подбить на что-нибудь не принятое. Как? От природы я порядком глуповат. Но если есть собеседник, а лучше – несколько, тройка-семерка внимающих, короче, аудитория, из меня уже льются речи, которые я и сам слушаю с удивлением. Так, может быть, чувствует себя диктофон с нажатым воспроизведением. Радостно разеваются рты, многие записывают сразу, кто постеснительнее – потом. Люди смеются над «серьезным», интересуются «ерундой», скорбят по пустякам, послушав меня. Стоит слушателям разойтись, как я ничего не помню.

Дома, один, я не узнаю и пугаюсь даже движений лифта, ритма шагов на лестнице. Один, дома, я не в состоянии внятно записать пару простейших соображений. Слава эксцентричного, находчивого и афористичного, давно уже тиражируемая периодикой, меня самого поражает, пока ко мне кто-нибудь не придет или я не приду к кому-нибудь, имеющему уши. Тогда уж эта слава подтверждается, порою и вопреки просьбам-возражениям.

— Если мне говорят: «Это бог на небе!», я часто думаю: «Нет, брат, это опилки в твоей голове», – сказал я Хлою о нашем боге, пока мы вместе с его девушкой ехали в отель «Боливар».

— Наша жизнь игра в ящик, а не в бисер, – отвечаю я ему, не расслышав вопроса, – в смысле, от всех, кого не вспомнишь, остались или останутся рожки-ножки, обрастем все мы досками, сыграем в божью коробку. Божья коробка не взлетит на небо, – говорю я, пока мы опускаемся к земле в стеклянном лифте.

Хлой возражает. Он уверен, что спрячется в урне щепотью пушистой сажи, облаком шелкового пепла, но это же без разницы. Надо что-то делать с этим. Как-то выходить из этой безвыигрышной игры. Бывает два выхода:

Либо: Магия, метафизика, упрощенно – матрешечная вера в реинкарнацию.

Либо: История, социум, его нетленное тело, упрощенно – нанотехнологии, клонирование, завещанный капитал. В крайнем случае, дети.

— И что вы выбрали? – Хлой думает, что следит за моей, никогда не существовавшей, мыслью.

Я говорю главное:

— Затрудняюсь!

Он знает этот главный лозунг нашей партии. Пусть знает также, что мы серьезно относимся к своим лозунгам. Не единственный лозунг, конечно, но первый. Еще есть: «Если мы не знаем ответа, откуда вы его знаете?». Или: «Мы – это вы?» Много разных. Важно, чтобы в конце всегда стоял вопросительный, а не восклицательный знак. Кроме «Я затрудняюсь!», конечно. Именно это правило привело партию в парламент и сделало влиятельной силой, хотя над нами многие смеялись всего несколько лет назад.

Я создал партию «заотов», то есть «затрудняющихся ответить», во избежание гражданской напряженности и взрывоопасной поляризации мнений. Я ничего не придумывал. Нас, таких, и до возникновения заотской партии, были миллионы. В любом телеопросе или сетевом голосовании – третий столбик рядом с идиотскими «да» и «нет». Активизм – важнейшая особенность заота. Просто затрудняться легко. Мы звоним и участвуем, отвечаем, пишем, выходим на улицы. В парламенте мы всегда шли своим курсом и ни разу не соблазнились ни одной из их ложных альтернатив. Всегда воздерживались. Сколько в результате отложено, а то и похерено катастрофических и сорвиголовных решений. И всё же более, чем наших бесценных активистов, ценит партия тех, кто разделяет кодекс «заота», однако не решается пока к нам официально вступать, затрудняется так же и по этому вопросу. Именно они, если быть точным, а не мы – партийный актив, золото партии, они, а не мы, имеют право назваться подлинными заотами. Те, кто затрудняется. С учетом разнообразия жизненных ситуаций, это вся остальная нация, всё человечество, ради которого мы и действуем. «Мы – это вы?» Вот в чем смысл лозунга.

В каждом конкурсе, шоу, гражданской схватке, религиозном расколе заот занимает самую мудрую позицию, достойную мыслящего существа. Он затрудняется, продолжая сравнивать, взвешивать, подсчитывать, хочет обождать-поглядеть. Партия против инстинктивных метаний, скоропостижных и скоропалительных крайностей, сжиганий мостов. Партии не импонирует сплечарубство. Партия приходит на любые выборы и уносит бюллетени с собой. Партия издает свои газеты и в них персонально просит людей, находящихся в опасной близости от драматического выбора, присоединиться к нам, не кидаться в омут неизвестности сломя голову. Там же можно прочесть письма счастливых людей, начавших затрудняться вовремя, продолжающих это делать, и тем самым избежавших столь многих фатальных ошибок. Чем дольше человек не дает ответа, затрудняется, тем он делается умнее и независимее. На этом пункте в партии особенно настаивает фракция буддистов. Чем больше вопросов, по которым ты затрудняешься, тем глубже и ювелирнее твой ум, тем ближе спасение от повсеместной нервной суеты. Чем больше людей на земле затрудняются без стыда, не поддаваясь сеемой повсюду панике выбора, тем здоровее наш общий планетарный человеческий организм и тем дольше мы продержимся тут в роли доминирующего вида. Цитаты из мыслителей на все эти темы партия постоянно публикует в своей прессе и приводит в интервью. Как и положено влиятельной политической силе, заоты находят поддержку в самых разных слоях, от увлеченных эзотерикой студентов и пенсионеров до среднего класса и успешных предпринимателей, разделяющих нашу программу и видящих в нас главное препятствие на пути любого экстремизма, от кого бы он ни исходил. Само понятие «среднего класса», например, напоминает своей промежуточностью, безопасной удаленностью от предосудительных крайностей нашу заотскую позицию активного нейтралитета. Но особенно ценит партия голоса и симпатии тех, кто затрудняется пока, к какому именно слою-классу себя отнести. Сегодня у партии нет проблем ни с талантливыми пропагандистами идей, ни с добровольными пожертвованиями, ни с государственной властью, частью которой партия с некоторых пор является и надеется стать когда-нибудь главной, определяющей частью власти. Для этого нас, заотов, должно поддержать большинство. Для этого народ должен быть достаточно здоров и уравновешен. В справочниках об идеях заотов пишут: «политические агностики», партия не против, но сама избегает мудреных определений. Партия заотов с первых своих дней была понятна людям любого культурного уровня и находила отклик в сердцах представителей всех слоев и сословий, справедливо стремясь к общенациональному, объединяющему нацию статусу.

Машина паркуется у отеля. Янтарные буквы «Боливар» расплываются какими-то иероглифами, живущими своей жизнью в железной скользкой вертикальной луже дверцы моего автомобиля. Я подаю Дафне руку. Она весело признается: Хлой выдумал утреннее интервью как способ знакомства и шанс попасть сюда. Хотя они не ожидали прямо сегодня вечером. Спрашивает: зачем я попросил Хлоя взять с собой девушку, то есть её? Поскольку я затрудняюсь в своем эротическом выборе, и поскольку нельзя решать, кого именно Боливар с кем «поженит», мой ответ: «Наш невидимый бог ждет нас сегодня, на своем обычном этаже».

— Я за неё ручаюсь, – высохшим вдруг голосом говорит Хлой, радуясь швейцару так, будто это апостол Пётр при райских вратах. Старается сказать громко, чтобы и швейцар, и Дафна слышали. Желает всем сделать приятное и подбодрить себя.

— Не надо ни за кого ручаться, – советую я.

Швейцар кланяется. Боливар на его голове кланяется вместе с ним, скрывая лик апостола. Возможно, это именно та шляпа, в которой мы все скоро смешаемся.

Меня подкупает трогательная робость Хлоя, его отказ впервые нырнуть в нашу шляпу. Глядишь, скоро и партбилет попросит. Начинается всегда вроде с малого, а потом выясняется природная склонность, еще брошюру, журналист же, напишет, типа «Отказ от ответа — настоящий ответ» или «Заотский путь самосовершенствования».

Мониторы пустеют. Только что телевизионная стена выглядела ожившей резьбой индуистского храма плотской любви, если есть там сторона «двое». Люди соединялись под стеклом, словно схемы простейших атомов в школьном фильме про химию. И вот в этих окнах ничего, кроме выставки гостиничной мебели. Все вернулись в общий зал, чтобы вновь класть имена в шляпу.

«Да, многие из них члены заотской партии, – отвечаю я Хлою, – поэтому, сказав «мы» я не всегда понимаю, кого именно подразумеваю, то ли партайгеноссе, то ли посетителей этого этажа. Зато это помогает внутрипартийной демократии. Везде можно теоретически переспать с лидером, но нигде это не происходит механически, согласно высшей воле».

В воздухе приятный аромат разогретых, но совсем еще не готовых яств нашего бога. Воистину, всё, что происходит с нами тут – пир Боливара, готовящего из нас добровольные блюда своей вечно изменчивой кухни. Так правильно не пахнем пока только мы с Хлоем. Второй раз ему не отвертеться. Последней входит Страпон Страпоныч в прикипевшем к телу черном виниле. Единственная, о ком я не успел рассказать Дафне. Именно они друг другу и достались. Лишнее доказательство присутствия бога в нашей шляпе и его склонности к ироничным фокусам. Сквозь такие совпадения он напоминает нам о себе. В прошлом году Страпон дрелью, в присутствии семейного доктора, вернула себе младенческий родничок на темени, затянутый отныне пушистой пленкой кожи. Семейный врач, впрочем, всю операцию перепуганно жмурился и после этого освободился от обязанностей. Буквально через неделю она заметила в себе устойчивое влечение к жесткой доминации над существами своего вида и любого пола. Неодолимая тяга к удовольствиям в стиле «домспейс», что бы там ни болтал Шуруповерт. Сама она относит «преображение» на счет какой-то древней индейской практики с трепанациями. С такими, мол, родничками в джунглях уединенно обитали «вторые жены» инкских вельмож и жены эти помыкали ими так же, как вельможи помыкали своими «первыми» женами. Диковинная и маловероятная версия.

Дафна идет за ней, уже не прежняя, без нагло-испуганной улыбки, без нервной жвачки во рту, зато с новой, тайной ранее, красотой нужной вещи, побывавшей в хозяйских руках. Повадка дорогого объекта. Гордость породистого предмета. Нарциссизм оружия, принадлежащего умелому солдату или удачливому охотнику.

Девушка узнала, как мелкие узлы шелковой плетки, спелые земляничины, взлетают в воздухе. От них на услужливой коже радостно проявляется земляничный сок. Страпоновна оставляет для первой любви один шелковый хвост, намотав остальное на кнутовище.

Рассказать Дафне о дрели, впрочем, вряд ли поздно. Я уверен, Страпон Страпоныч ничего не сообщала о себе, властно отходив плетками с двух рук и насадив на «копыто Пана», дающее мученицам двойное удовольствие.

Разглядывая обновленную Дафну, будто раздетую глубже обычной наготы, я вспомнил, где её видел. Недавний модный журнал. Цикл снимков «Снайперша». Нагая с винтовкой, иногда очки, целит вниз, высматривает там добычу, задумчиво поворачивая ствол. Кто? – выискивает она среди нас, щуря всё ту же, искусственную ресницу, – кто? Положив весомую грудь на кровельную жесть или на чердачные перила, прижимаясь юной пушистой спиной к старинным грубым кирпичам трубы. В салатовом кукольном стеклянном парике и с патроном в губах, наружу гильзой. В камуфляжном корсете, балансируя в треснутом чердачном оконце. В прозрачных, как лёд, стриптизных туфлях с ремешками, поставив приклад меж каблуков, опираясь на оружие, словно оно – костыль. Фотосессия несколько страниц подряд. Плюс афоризмы на английском, не помню их, затрудняюсь. Во всяком случае, похожа на Дафну очень. Зачем я вдруг узнал её? Затем, что в ней проступила гипнотическая эта самодостаточность исполнительной механики, которой как раз и не было там, в не очень удачной серии снимков. Даже если в журнале и не она. Подожду спрашивать. Или спрошу у Хлоя. Но и он ведь всего о ней не обязан знать. Еще там, на одной странице, в солнечных лучах, очень высоко была птица. Согнутый крестик. Слишком незаметная, чтобы оказаться частью замысла. Но и пропустить такую случайность журнальные дизайнеры не могли. Я всё гадал, что она значит. Потому и запомнилась «снайперша» с лоном, спрятанным за патронташ, и всё остальное.

Всем не терпится вернуться назад. Теперь тянут по две записки. Никто, даже новички, не думает о ближайшем альянсе. Каждый ожидает судьбы. Я подхожу к Боливару и опускаю туда обе руки. Сейчас узнаю. Добытчик, шарящий в гнезде. Темнота, туго натянутая перед глазами. Бездонная шелковая труба, в которой плавают наши имена и наше ближайшее будущее. Я хочу пахнуть, как они все. Счастливые влажные соленые тела, высыхая, становятся сладкими. Жидкая соль любви, став невидимой пленкой, будет смыта следующим приливом. Они все словно ненадолго вынырнули из моря. Вынул два имени и держу. Повязка больше не нужна.

По-моему, Хлой не может поверить, что это именно они только что качались перед ним за стеклом в подводном танце, шевелились на дне. Следят. Аншеф курит. Страбон облизывает черешенные губы языком и солидарно мне ими улыбается. Владис беззвучно аплодирует или я просто не понимаю этого жеста. На отдельно взятом этаже отеля «Боливар» все – ингредиенты для новых и новых блюд незримого кулинара страстей, повара похоти, утратившей личный мотив и поэтому переставшей быть личным делом. Никому здесь не догадаться о шелковой тайне, висящей сейчас в шкафу, у меня дома, точнее, секрет спрятан во внутренний карман одного из тамошних пиджаков. Именно там, откуда мужчины в кино часто достают оружие. Встретив меня в ней на улице – Страпон, Аншеф, Хлой – ни за что не признали бы единоверца. Карий глаз не различит знакомой фигуры. Владис не опознает походки, не угадает меня там при всех его магических полномочиях. Джинн мог бы, пожалуй, одобрительно сфотографировать, но кого? Её. Одеяние. Платье. Как тот талиб-график, который, соблюдая запрет, рисовал людей, и даже животных, только в парандже.

Клон ничего не просечет во встреченном мешке, а вот я запросто узнаю его, чемпиона и в некотором обидном смысле «малыша», даже если он забудет вдруг снять свой вдохновляющий намордник. Шуруповерту не понравится присутствие такого на улицах. Страпон, наверное, сравнит маскарад со своим сверленым телом, а сетчатое лицевое окошко с уникальной теменной мембраной, изменившей всю её внутреннюю акустику. Даже снайперше Дафне с крыши ни за что не ответить правильно, в кого прицелилась, на что наводит дальнозоркое трубчатое стекло, доведись мне идти внизу в своей парандже. В моем облаке темного шелка.

2

Паранджа в любой полдень оставит мне немного ночи, сохранит внутри себя струение непросвещенного воздуха, тонкий слой насекомо и безмолвно суетливой комнатной тьмы, захваченный с собой из дому, персональные сумерки, перманентный вечер, который всегда с тобой. Легкая шелковая келья. Закрытый одноместный клуб.

При том, что я с детства не носил на себе знаков: часы, кольца, нательный крест, мне неприятны даже модные лого на одежде, я скоро начинаю скучать по парандже, все чаще в ней нуждаясь и все влюбленнее вглядываясь в чудеса за меленьким решетом моего смотрового окошка, похожего на плотный дуремарский сачок, куда угодило всё. Всё делает при моем, а точнее, при её приближении удивленное лицо. Я отворачиваюсь от всего к ближайшей витрине, в которой всё отражается. Отворачиваюсь, чтобы с торжественным восторгом увидеть темную мягкую башню, как она повернется ко мне и увидит меня: длиннополую одиночную камеру, свободно движущуюся в городском пространстве. Замерло в витрине пятно ткани. Вставшая с асфальта фиолетовая тень. Не продаётся отраженье.

Я привычно и вкрадчиво, шепотом будто, иду по нашим улицам. В парандже меня не узнают. Не пристанут. Не попросят автограф. Не спросят, я ли это, меня ли они недавно видели по ТV. Сама идея заказать и иметь эту вещь явилась мне, наверное, после тысяча первого бурного узнавания на улице. Хотя и тут я затрудняюсь судить о причинах. Одеваю в каком-нибудь тихом подъезде или пустом дворе, став за дерево, спустившись к полуподвальной двери. Если надобится, хотя пока – ни разу, я уверен, заговорю тихим тонким голосом с южным отрепетированным журчанием. Или смогу написать записку нарочито гнутыми буквами, похожими на след короеда, который нельзя прочесть. Буквами-змеями. Буквами-лабиринтами. Мои розово-белые гладкие руки с маникюром ничем меня не выдадут, запястья тонкие, как у подростка. Тоньше, чем у жены.

Гуляя в парандже, парламентарий заметен, но неузнаваем. Не отрезан от народа охраной, машиной, условной линией, но и не смешан с массой в популистском помешательстве. Вот у подъезда редакции сел в машину сподвижник по фракции. А вот, в другую машину, ныряет газетный тупоумник, писака зарабатывает, кстати, доказывая эксклюзивную патологию нашей заотской партии и её политической линии. Не первую неделю пытается со мной встретиться. Если они, вглядываясь в меня сквозь стекла своих машин, с чем-то и свяжут шелковое видение, это будет отель за углом, где всегда полно иностранцев. Вот проводило меня глазами некое семейство, ещё сощуренное после киносеанса. Однажды в парандже я встретил подобным образом свою семью. Жена, её брат, две дочери грузили коробки с пакетами в багажник, выкатив тележки на улицу. Помогавший им юноша в зеленой форме супермаркета наверняка считал, что брат моей жены — это я, то есть что он и есть их муж и отец. Невидимо улыбаясь, я проплыл медленно, плавно мимо нашей машины, щелкнув напоследок пальцами белую серебристую холодную плоть и безнаказанно показав всему язык. Мой невинный щелчок заставил повернуться сразу пять голов, одна в фуражке с кокардой — добрым слоником. Десять глаз хмуро и насмешливо уставились, как на постановочном фото. «Семья и торговля недовольны тобой!» – назвал бы я плакат с их обеспокоенными минами. Или: «Семья и торговля не узнают тебя!» Дольше всех вслед смотрел зеленый юноша с ушастой кокардой, соображая, видимо, не вызвать ли кого, но и он вернулся к пакетам, моей жене-дочкам, чтобы широко и расслабляюще улыбнуться им. По лицу паренька почти точно можно было сказать, что он честный заот и наверняка голосовал за мой список, если ему, конечно, уже есть восемнадцать и он слышал слово «выборы». Моя семья не голосует, ибо относится к золотому слою партии, то есть затрудняется не только в вопросе вступления, но и насчет своего участия в голосовании. Ни в тот день, ни потом, естественно, дома я ничего не слышал об этом маленьком случае, да и не вспомнит, уверен, уже никто.

Свои и чужие, знакомые и нет, голосующие и давно политически онемевшие оборачиваются, глядят. «Паранджа пошла», – часто слышу я за спиной и мысленно повторяю за ними: «паранджа пошла». Немного покачиваясь, струясь, уходит от них все дальше. Я в ней, незрим для своих избирателей, оппонентов и равнодушных к моим идеям.

У гриль-бара «Монсегюр» кого-то ждет блондинка в открытом, с ошейником, красном платье. Изучает меня с жалостливым или, не поймешь, завистливым, лицом. В парандже я могу, не стесняясь, оказывать внимание, т.е. онанировать на приглянувшуюся женщину, или сразу на многих встречных, следуя по улице и меняя темп согласно впечатлениям, расточая густую страсть. Вон на ту, в облегающем полосатом: темные очки, грубо, будто на ощупь в темноте, накрашенное лицо, прыгающие шары. Или на школьниц, ждущих автобуса, на всякий случай хихикающих всегда, косящихся на идущую мимо паранджу со страхом. Единственное, чему пришлось долго учиться: разряжаться так же не спеша, как начал и глотать все, готовые вырваться, птичьи всклики, хороня их где-то в груди. Обернутый в салфетку член, омытый собственным мокрым облаком, вдруг теряет интерес ко всему, не пружинит и не дрожит больше, и если сейчас вдруг буря задерет вверх мои полы и пол мой раскроется, дорожный инспектор сразу же кого-нибудь вызовет по своему устройству и пустится вслед: до выяснения задержать. Но я не наряжаюсь, когда ветрено, и слушаю заранее прогнозы. Сильный ветер если и не разоблачает, то прижимает ткань к телу, и возрастает риск. Паранджа для безмятежных прогулок и уединенных прихотей внутри самой что ни на есть публичности. Нужно заранее выбирать маршрут: побольше людей, посветлее. Загодя заботиться: где одеть и где снять. Соблюсти бесполую обувь — не должна подозрений и лишних взглядов.

Летом вы могли меня видеть на набережной: полуденным привидением, городским миражом. Но и под новый год я без сомнения месил вместе с вами обычную зимнюю чавкотню под ногами. Вспомните, если видели фигуру в парандже, это легко мог быть я, и, значит, я тоже запросто мог вас видеть, невидимыми вам глазами и, возможно, помню ваше лицо, голос и костюм. У меня отменная память, в ней полно чьих-то лиц, голосов, костюмов. Вы посмотрели, выпустили изо рта дым, морозный пар или просто углекислый газ. И отвели глаза. Но даже если вы не видели, я все равно мог любоваться вами, гримасничать безнаказанно и незримо, неразличим с родною темнотой, в арке двора, под сенью вечереющего парка, растворенного в сумерках.

Иногда находит, невозможно сдержаться, и достаешь из шкафа, прячешь под одежду, в себя, выходишь из дому, ищешь убежища для переоблачения, хотя уже и поздно, высока опасность найти неприятности.

Днем в людном месте я часто даю краткий концерт. Громко включить на максимум и тут же выключить диктофон у себя в парандже, спрятав руки внутрь. Брызнут промеж толпы, изогнутся в людях, во многие уши вопьются, взлетят над спешащими пешими полтора ничьих слова — пара аккордов, изъятые где-то неважно кем, важно, что из ниоткуда здесь они высунулись. Сработает выстрел из вчерашнего фильма, безутешный зов полицейской сирены из новостей, неузнаваемый слог телезвезды, обернутый в кашель телезрителя, фонтан хохота, гав давно издохшей собаки, ливень аплодисментов или масло на сковородке, журчание ночного подключения к Интернету или урчание загрузки парламентского компьютера. Но лучше всего общий звук этой же самой улицы, записанный минуту-другую назад. Пробежит ядовитым огоньком растерянное озверение по лицам, из глаз в глаза прыгнет перепуг. Завертятся недоуменные кочаны, убыстрятся подошвы. Кто-то зазря шарахнется от или об кого-то. Ребенка дернут за руку, чтоб не мешкал. Рядом с тобой, на полную громкость, но откуда? Что вам вообще известно о «голосах», о «звуковых призраках»? Диктофон висит у меня на шее. Ушной мираж, родом из вчерашнего или бог знает какого дня, из телевизора, из пылесоса, намеренный обман слуха, звук-призрак, акустический фантом, выпархивающий из беспричинья. Ошибка в саундтреке реальности, неувязочка, неряшливая склейка ленты, сбой — то, что незачем помнить, потому что оно ничего не стоит, то, насчет чего вы затрудняетесь нечто определенное, но как-то стремно сразу же забыть, будто упустишь неявный шанс. Только у вас в ушах? Или у всех? Оглядываетесь. Откуда? – думаете – и что? Затрудняетесь. Подозревается и подразумевается кто угодно, но только не скромная паранджа, оказавшаяся тоже среди вас рукотворным визуальным фантомом. Возможная связь ускользает, вы её не осознаете, не видите паранджу как оживший концертный динамик в толпе. Она – полное алиби, не раскрываемый псевдоним, тайное имя вездесущего ди-джея. Не важно, где я пишу на свой диктофон, важно, где я включаю. Акустический демон вцепляется в вас, заталкивается в перепонки и снова все как всегда. До следующего раза.

Недавно в парандже у правительственного дома мне встретилась взъерошенная демонстрация недовольной молодежи. Против них выпустили пластикоголовых «киборгов», больше похожих на пожарных, чем на блюстителей. С поводков рвались тяжеломордые ротвейлеры. Очкастый пикетчик с пушистым хвостом волос за плечами и плакатом на груди метнул в наступающих недопитую бутылку. Пес повис, сомкнув челюсти, на его рукаве. Укушенный рухнул, как от выстрела, недокричав что-то. Его, обморочного, отволокли на тротуар, к «скорой». Следующая шеренга усмирителей вышла, закрывшись щитами. Две девицы в салатовых халатах прямо на газоне бинтовали прокушенную руку, что-то туда кололи. Хвостатая голова жертвы моталась, как на ниточке. Плакат куда-то делся с шеи. Потом я понял, что укушенный теперь лежит на своем плакате. Над смешавшимися студенческими головами и касками назидательно, как восклицательные знаки, взлетали дубинки, истерично трепыхались древки флагов, лопаты лозунгов. Нечто электрическое уныло завыло, что-то органическое нежно хрустнуло, как ветка, и всхлипнуло, как глина. Запахло чем-то химическим. Лай слился с лозунгами, рычание с рацией. Я наблюдал свалку издали, записывая звук на диктофон. Мельтешили шнурованные сапоги и свирепеющие лица. Сломанные носы и орущие рты с застрявшими в них проклятиями. Брызнуло стекло. Рядом, с пьедестала или запрыгнув на ограду, клацала затворами пресса. Кто-то из них обернулся и механически навел объектив на замершую в стороне фигуру в парандже. Пожарный водомет, туша социальную вспышку ледяной струей, слишком крутанул вправо и окатил всю прессу на заборе. Словно слон обдал. Теперь журналисты спрыгивали на землю, тяжелые и мокрые, не дружно, по одному, бормоча что-то в телефоны, отряхиваясь, матерясь, демонстративно снимая и выжимая рубахи.

Случись я тут без паранджи, они все бы уже окружили, спрашивали бы, просили бы стать так, чтобы известный депутат получился на фоне разгона экстремистов. Я бы ответил, отнесся, сравнил, напомнил, пожелал, умудрился бы затрудниться и на эту тему, упрекнул бы обе стороны в излишней самоуверенности. Прописал бы всем спасительный скепсис. Стоит только зайти за дерево, скатать в свиток восточный костюм, спрятать во внутренний карман пиджака, ткань тонкая, ничего не весит и уминается до удивительной малости. Через час меня бы показывали уже во всех новостях. Опровергая обычные обвинения в нерасторопности, лидер заотов, человек, введший само это слово в наш язык, прибыл к месту столкновения феноменально быстро, и он сказал: «…». Но вместо этого, инкогнито, я стоял там. Один фотограф с ограды, указывая на сорвавшегося с повода пса, ставшего третьей стороной в драке, сказал: «ротвеллер». Частая ошибка в произношении тех, кто равнодушен к собакам. «Ротвеллер» это вывернутый «реллевтор», то есть «настоящий левый».

В одиночестве я труслив и пуст, думаю без удовольствия и с трудом, в обществе велеречив и бесстрашен, оно заряжает, иллюминирует, но в парандже – третий режим, одни перевертыши в голове. Отдельные слова подбрасываются вверх и непринужденно жонглируются внутри черепа. «Не чечен» остается таковым при зеркальном чтении, «хамаз» — это «замах», признание на обложке «я – этолог» извернется неграмотным именем «Голотея», «гром» обратится в «морг».

Если бьет гром, верещат бестии автосигнализаций, густеет свинцовая муть небес над нашими крышами и вот-вот падут тебе на голову первые капли, можно быть уверенным: где-то потрошат банк. Об этом много говорит ТV. Налетчики готовятся долго и нападают каждую большую грозу. Насквозь мокрый, облиплый тяжелым платьем, я толкаюсь вместе со всеми на ступенях какого-то как раз таки банка, под непромокаемой вывеской, обещающей рекордный процент. Небо разрывается, белые плети хлещут асфальт, вода кипит на стеклах медленных машин. Банку сегодня повезло, а мне вот здесь хуже всех. Офисного вида, старательно невыбритый человек достает зажигалку и сигарету, но вглядывается в меня, пытаясь поймать глаза под намокшей сеткой. Он видит меня сейчас недобитой или недолепленной скульптурой из темной сырой, темнее грозового неба, материи – все черты человека здесь, но ничего индивидуального нет еще. Впрочем, очень возможно, скульптор уже наделил фигуру полом и по фигуре это можно предположить почти точно. Офисный человек нехорошо улыбается, забыв закурить, делает шаг, наклоняясь ко мне вплотную и заглядывая внутрь. Потом чиркает «зиппой» у самого моего носа и удовлетворенно всхрапывает. Ничего не остается, как отступить под ливень, гордо сойти на улицу, словно прыгнуть за борт, войти в пенистый ручей, покрывший тротуар. Шагов двести по воде, и я буду в метро. Разгадал он меня или просто вчера смотрел порно про гарем? Вероятность маленькая, но могли и задержать. Гроза ведь. Охрана на входе готова ко всему. Чем паранджа не маскировка для гангстера? Они ведь каждый раз действуют по-новому.

Бурная тьма над головой тает раньше, чем я добираюсь к подземелью. Улицы после ливня пахнут рыбой, как обнаженное океанское дно. Новое небо, отраженное вымытым асфальтом, словно флаг на ветру. На мне она не высохнет, конечно. Удовлетворенный своим делом гром доносится закатившимся за горизонт гремучим коробом. У метро темно-синие кабинки туалетов, того же почти оттенка, что и моя ткань. Такие же мокрые и так же блестят. Из одной кабинки я выйду через пару минут, совсем другим, долепленным, узнаваемым, с обычным пластиковым пакетом, где на дне что-то влажно свернулось. Подниму руку, призывая мотор. Поеду домой.

Конечно, причина паранджи не только в моей аллергии на популярность, не только в любви к прогулкам. Не такое уж удовольствие бродить по центру города ногами. В тот день тоже было мокро. Издали мне казалось, он поднял бутылку, чтобы сделать глоток. Стекло бликнуло в фонарном свете. Тут я понял: это поднялся пистолет и никакого там нет стекла. Пока он делал два своих, удивительно тихих, выстрела, я все еще уверял себя: в руке паренька бутылка и он, издали, протягивает мне выпить, потому что и сам уже весьма пьяненький. Я упал. На голову посыпалась стеклянная дробь. «Снайпер», как позже я назову его в интервью, понял все неправильно и побежал, решив, что сделал дело. Конечно же, его не нашли. На следующий день я заказал себе паранджу и особые стекла в машину, их не берет нормальный выстрел. Слишком щекотливо: идти или ехать, помня о нем, промахнувшемся. Наверное, вот он, вперился в тебя сквозь витрину кафе или тот, кого покусали на демонстрации, а может быть, высунутый из джипа и что-то неприличное тебе показывающий, вполне похож. Был ли «снайпер» моим политическим ненавистником? Скорее всего да, если он целился всерьез. А вот если сознательно промазал, затруднялся до последнего, так и не сделал выбора, тогда стрелок наш, заотский, недовольный лидером.

Паранджа – сценический псевдоним, как «пантера» или «мидия», «диана» или «барби» у девочек, бесконечно выходящих, танцующих и уходящих в каком-нибудь веселом пип-шоу. Всякий раз, облачаясь, я делаюсь такой, темно-синей анонимной стриптизершей. Когда партия заотов еще называлась заотским движением, к нам часто ходила одна пип-танцовщица. Жетоны. Соло-кабинки. Утверждала, что к ней повадился какой-то гад, ведьмак-перевертыш, глядя на неё, меняет безнаказанно облик, мол, она одна только это и видит, боится, хоть стекло и толстое. Оборотень требовал только её, дожидался, пока она выйдет в ковбойском костюме, иначе у него не получалось, и начинал меняться. Невозможно было добиться от неё, менялся ли он театрально, то есть так же, как она, строил рожи, либо вполне физически становился не очень-то человеком. Затруднялась. Это-то и привело её к нам, в ряды ежедневно затрудняющихся. По-моему, ковбойша сама была не совсем в себе. Объясняла путаность своей истории испугом. С её слов получалось, этот клиент и есть тот, так и не пойманный насильник, разгрызавший женщинам сзади шею во время своего криминального оргазма. Танцевать «вестерн-герл» там дальше или нет, я, конечно, решать не брался. Остерегал от поспешности. Потом она исчезла, попав в какую-то очень неприятную историю, подробности забылись.

На каждого из нас найдется по опасному крейзи, если мы станем принимать слишком скоропалительные решения, продолжим некритично доверять самим себе и других поддерживать в этом же. Именно эти ошибки приводят одних в специальные клиники для плотоядных вервольфов, а других в морги с перекусанными позвонками. Перед выборами мы заказали опрос: есть ли среди социально опасных личностей члены тех или иных партий и каков их процент? Наши предположения подтвердились: маньяки и заговорщики нашлись среди левых, среди правых и среди тех, кто завис по центру, среди крайних и умеренных, среди парламентских и бойкотирующих. Исчадий не было только в нашей организации. Среди «затрудняющихся ответить» ни один не запятнал себя кровью себе подобного. Потому что чувство, которое мы культивируем и считаем главной чертой, отличающей человека от животной особи – сомнение, не из тех чувств, что приказывают нам взять нож или накинуть петлю. Результаты позволили нам уверенно называть себя «самой психически здоровой политической силой страны». Той силой, которая и олицетворяет Её Величество Психическое Здоровье.

Выйдя из дому, поворачиваю в один давно знакомый двор и ныряю в подъезд, чтобы нырнуть в неё. Мои руки дрожат от близкого счастья, а ноги глотают лестницу, словно я пью в пустыне. Круглый, в росе, витраж третьего этажа – фасеточный глаз внешнего пространства бдительно целится в меня. Мир похотливо пялится сквозь стену, не понимая моего персонального карнавала.

Паранджа не успевает достичь улицы, как в арку, ей навстречу, заходят два араба в европейских костюмах.

Один что-то удивленно сказал другому. Второй, не ответив, сразу идет ко мне. Они спрашивают по очереди, по-моему, на нескольких языках. Так я понимаю их непонятные густые голоса. Большой, уверенно расставив ноги, начинает мелко дрожать. Секунду я надеюсь – от смеха, еще не поздно перевести все в анекдот. В конце концов, они приезжие, я – местный, они явно не граждане, я – депутат, должны же у них от этого некие комплексы возникать. Но никаких комплексов не видно на этих лицах. Да и большой совсем не смеется. Он серьезен и вновь говорит мне что-то, на этот раз шепотом, продолжая мелко содрогаться, будто шкаф при землетрясении или только что подключенный холодильник. По его кудрявой щеке проехалась, оставив глянцевый путь, капля, хотя совсем не жарко. Араб поменьше не хочет отставать от своего громоздкого приятеля и трясет меня за плечо, ловит руку, убранную внутрь паранджи, в шнурованную прорезь темной ткани. Перевести в анекдот. Можно на память оставить им эту вещь, всего лишь тряпка, она мне ничего почти и не стоила. Очень тихий двор, большая половина квартир отселена, остальные сейчас на дачах, а главное, если кто и выйдет-войдет, подумает, что мы вместе – два араба и паранджа, не поймет ни за что, в чем дело, откуда зовут, даже если я закричу, хотя кричать сейчас – смерть. Тяжело в ней соображать, но снимать нельзя, это еще хуже, чем крик. Один заглядывает в глаза, второй хрипло рычит-наступает. Никаких своих слов они больше не произносят. Если один, скажем, выстрелит, вполне похож на такого, было бы из чего, я не успею скинуть и так и упаду здесь. Труп найдут вначале как «женский», в кровавом мешке с сетчатым опустевшим окном, в которое снаружи, ко мне, едва ли ты, читатель, уже заглянешь. Кошка в мешке. Потом выяснится – кот. Кошки не было в осиротевшей шелковой темноте, не ищи. Представляю себе недоумение милиции. Никогда не думал, что буду в парандже, как ни о чем, мечтать о волшебном явлении милиции. Спугнет их, сама подойдет, вглядится, попросит документы или хотя бы имя…

Среди милиционеров мало политизированных людей, но телевизор, конечно, они ежедневно смотрят. «По сенечке и шапочка», – пошутит милиция насчет ебанутости нашей элиты, разоблачив ненаказуемый подлог. Скажусь безвредным придурком, отвечу им: «У меня рожистое воспаленье лица, поэтому ношу». Бывают разные фобии, ошибочные идеи насчет своего тела и облика. Потом уже, у психиатра, если вызовут, без лишних, пусть выяснится личность.

Большой показывает два жирных коротких пальца с усатыми фалангами. Поменьше шипит, убеждая, видимо, не шуметь, или где-то этот звук толкуют иначе? Возможно, он просто показывает своё крупное рыжее кольцо с каким-то карточным знаком. Можно успеть метнуться назад, в подъезд, заскочить повыше, оторваться от них на секунду, сбросить, выйти навстречу, ударить одного, закричать на второго, перепрыгнуть, толкнуть, бежать. Или выйти спокойно, офисно улыбаясь: рад вас приветствовать в нашем отечестве, вы из какой страны прибыли? Я отступаю, но второй араб уже отрезал мне этот путь, теперь только в угол. За кого они вообще меня принимают? О чем они там кудахтали и, особенно, что эти два ослоёба думают своими бараньими головами? Как там у Арафата в романе, у Карего Глаза то есть:

Запах пороха, влажная тяжесть тумана у всех на коже. Охотник спешивается. Лошадь сонно жмурится и моргает. Шорох мокрой травы приближается отовсюду. Вот-вот появится мокрохвостый слуга и в зубах его еще теплая меховая игрушка. Второй охотник поправил фуражку, пряча зрение под козырек от первых лучей. Выпуклая конская линза полна тумана.

Зачем у меня в голове сейчас это чужое видение? Один из них напряженно хмурится, плохо улыбаясь при этом, желает что-то рассмотреть. Второй педагогично кивает: неизбежность есть неизбежность. Я пробую не смотреть на них. В каком-то смысле ведь меня здесь и нет. Совсем не осталось отступного места. Я вынужден переминаться. Их запах пугает. Из какой они страны? Чем они собирались заняться в этом дворе или доме, пока не увидели паранджу? Будто пытаешься прочесть страницу, на которой пусто. О чем они шипят, тесня меня к стене и тиская себя между ног?

Advertisements

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход / Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход / Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход / Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход / Изменить )

Connecting to %s