Выступление на конференции «Политика на улицах».
Чтобы выстроить личное отношение к 68-ому году, мне приходилось избегать двух популярных мифов о тех событиях – советского и либерального.
Одной фразой либеральное понимание можно выразить так: 68-ой изобрел новые рынки. Рынок экологически чистых товаров, например. Стало можно и даже модно ходить на работу в джинсах и это подняло на них спрос. На полную мощность заработал прибыльный лифт между субкультурами меньшинств и массовой культурой, малые группы утратили прежнюю герметичность и стали желанной добычей для индустрии развлечений. Была легализована в коммерческих целях и стала вовсю использоваться рынком человеческая бисексуальность, о которой до этого рассуждали только отдельные сорбоннарии, вроде Мишеля Фуко. Короче говоря, человеку с деньгами после 68-ого года есть на что их потратить, совершенствуя своё искусство потребления. Или даже: само потребление после 68-ого стало более гуманным, индивидуальным, творческим, разнообразным. Именно в этом смысле я понимаю знаменитую фразу бывшего студенческого лидера Даниэля Кон-Бендита: «68-ой победил и беспокоиться больше не о чем».
Советское отношение было более сложным. О событиях 68-ого в СССР писали и показывали больше, чем сейчас может показаться. И это не только последние фильмы Ромма, которые мало кто видел, или отдельные книги только для партийных работников, но и самая популярная газетная публицистика, в которой обнаруживается забавная трёхслойность, совсем недавно и очень точно подмеченная журналом «Русская жизнь» в их спецвыпуске о 68-ом. На поверхности было показное отрицание: неправильные студенты, не имеющие руководства и программы, мелкобуржуазные поклонники стихийности и анархии, не имеющие связи с рабочим классом и т.п. Глубже в тех же самых текстах читался восторг: как все-таки в Европе молодые люди умеют оттягиваться в полный рост. Граффити, баррикады, захват университетов и театров, свободный секс, включая его строго табуированные в СССР формы – всё это воспринималось как часть недоступного советскому народу соблазнительного стиля жизни. И на самом глубоком уровне вновь угадывалось отрицание, но уже не показное, а вполне естественное: хорошо им там кричать про революцию, поднимать флаги с Лениным и Хо Ши Мином, жечь автомобили, не знают они реального социализма с его принудительными партсобраниями, выездами на картошку, очередями, страхом перед КГБ, цензурой и т.д. Симптоматичны в этом смысле воспоминания Ильи Глазунова, тогда молодого советского художника, впервые прибывшего в Европу, а точнее, именно в Париж, в мае 68-ого. Париж был для него изящным городом свободных искусств, лишенным удушающей советской пропаганды, но гуляя где-то на левом берегу, в районе улицы Юшетт, он вдруг увидел молодых людей своего возраста, в масках, вынимавших булыжники из мостовой и пилящих прекрасные старые платаны бульвара Сен-Мишель. К возмущенному удивлению Глазунова они строили баррикады и сидели прямо на головах у изящных статуй. Последние симпатии к этим молодым французам, развеялись, когда советский гость увидел на баррикадах портреты Маркса и цитаты из Ленина-Троцкого.
Между этими двумя позициями – либеральной и советской, достаточно общего – радикализм лозунгов 68-ого отрицается и там и там, как несерьезный, но с оговорками признается карнавальная сторона, как приятная для тела и души, или даже полезная для развития рынка и дальнейшего совершенствования потребностей в рамках капитализма.
В 91-ом году, увидев впервые фото событий 68-ого, выставленные у главного здания МГУ студентами-анархистами, я жалел, что ничего подобного никогда скорее всего не случится в моей жизни. Но после событий 91-ого и 93-его годов, я почувствовал, что баррикад мне, наверное, хватит на всю оставшуюся жизнь и теперь уже мне завидовали мои французские товарищи из разных левых организаций. Я много писал о 68-ом, в основном – пересказ событий, но оптику пытался установить такую: взгляд самих левых на этот свой опыт, без советского или либерального мифа. И всё же я чувствовал, что всякий раз работаю внутри идеологически чуждого мне контекста. В ранних 90-ых в нашей стране образы и лексика 68-ого принадлежали либералам. То есть сначала свободный рынок, приватизация и частная собственность превыше всего, а потом уж неплохо бы завести и карнавальные беспорядки в кампусах, чтобы свободный рынок не смотрелся столь однозначно. Мы создавали тогда профсоюз «Студенческая защита», используя многие приемы из 68-ого, и либеральная пресса («МК», «Новая газета», «Общая газета» и т.п.) воспринимала наши беспорядки именно как симптом общей нормализации страны, в которой обязательно должны существовать студенты-леваки. В этой прессе постоянно сожалели о том, что у нынешнего демократического истеблишмента нет такого замечательного «гошистского» прошлого, как у европейской культурно-политической элиты, и выражались надежды на то, что уж из нас-то, таких приятно непримиримых, вырастет первое поколение адекватных политиков европейского типа.
К концу 90-ых тему 68-ого перехватила тогдашняя оппозиция – национал-советская, евразийская, новая правая. О 68-ом с удовольствием рассуждала теперь газета «Завтра». Я делал цикл передач о нем (к тридцатилетию 68-ого) на «Народном Радио», обслуживавшем в основном электорат Зюганова, и сколь доходчиво не пытался объяснять суть претензий бунтарей 68-ого к «нервно-паралитической цивилизации», судя по звонкам слушателей (у моей программы «Красный флаг» всегда был прямой эфир), все цитаты из Маркузе и Фанона воспринимались всё равно как часть великой войны с сионо-масонским антихристом.
Однако и либералы не отстают. Последний раз, когда приемы и миф 68-ого массово использовались, это оранжевая революция в Киеве. Мои друзья из одного прогрессивного украинского глянцевого журнала бросили свою работу и всей редакцией переместились на Майдан, постоянно присылая мне мейлы с отчетами о том, как классно прошел день. Они все время сравнивали: у нас тоже на улицах художники, мы тоже расписываем лица, на помаранчевых флагах Че Гевара, украшаем цветами заградительные щиты, везде уличные концерты, много креатива, всё как в 68-ом. «Настроение 68» вновь использовалось в пользу либерального еврокапитализма, предполагающего антибуржуазный карнавал как временное состояние тех, кто ещё не целиком включен в серьезную рыночную гонку или ненадолго из неё выключен.
В мае нынешнего года я как раз оказался в Париже. Прямо на бульваре Сен-Мишель выставка больших фото: метатели камней, горящая бытовая техника, знаменитый студент с одуванчиком…. Интереснее было наблюдать за реакцией гуляющих мимо французов всех поколений и классов. Их волновали эти фото не больше, чем барочные барельефы во дворе Лувра или готические химеры собора Нотр Дам. Для них это полностью история. 68-ой нейтрализован, как тема, у себя на родине. Я видел также митинг «ветеранов 68-ого» на площади Республики. Это улыбчивые, довольные жизнью респектабельные люди, больше всего похожие на российских поклонников КСП, собирающихся раз в год на природе, чтобы спеть: «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались!». Они были даже не против Саркози, многие очень даже за, вместе с одним из «звезд 68-ого», философом Андре Глюксманом. По всему Парижу были расклеены афиши фильма о 68-ом, но знакомые объяснили мне, что это мелодрама, в которой герой сначала теряет свою девушку в революционной суматохе, а потом находит. Современные парижские недовольные, трикстеры предместий, цветной люмпен-пролетариат, поджигатели машин, которых побаивается средний класс и ненавидит полиция, никак себя с 68-ым не связывают. Да и регулярно бузящие студенты редко вспоминают о тех днях, когда их ещё не было на свете, и больше стремятся к тому, чтобы к их протесту власть относилась так же серьезно, как к арабским поджигателям с окраин.
Что же в тех событиях всегда было важно лично для меня?
Во-первых реальная возможность международных (чтоб не сказать «мировых») революционных действий. Бунтари 68-ого, наверное, чувствовали себя, как в 1848-ом году общеевропейской революции, но только опыт ещё глубже. Глубже, потому что революция-68 затрагивала все, без исключения, формы самовыражения и идентичности, а не только политику. «Всё является политикой» — писали тогда на стенах. Люди, перекрывавшие улицы, чувствовали синхронность своих действий с тем, что происходило во всех столицах западной Европы, в США, где все газеты писали о «молодежной революции» и вооруженных негритянских восстаниях, в Стамбуле, где шли настоящие студенческие бои, в Праге и Варшаве, где люди тогда сопротивлялись советизму ещё под социалистическими лозунгами, во Вьетнаме, где партизаны добились перелома в войне с империализмом, и в Китае, где достигла пика культурная революция хунвейбинов.
Во-вторых, в 68-ом был впервые в массовом, а не локальном порядке применен рецепт: взаимопроникновение другой –альтернативной, конкурирующей, некоммерческой, экспериментальной – культуры (иногда её называют контркультурой) с опытом прямого радикального политического действия. Инновация, а не традиция, от культуры и от политики соединились в целое. Случилась максимальная поляризация – культурно-политический андерграунд против культурно-политического истеблишмента . Формы политики и культуры с тех пор изменились, но сам рецепт по-прежнему неплох.
68-ой был уникален, и именно поэтому в него невозможно вернуться. Его нельзя повторить, получится фарс. Но если мы будем помнить о его рецептах, в нашей жизни произойдут не менее интересные события. Историческая уникальность 68-ого в том и состояла, что в этот недолгий момент произошла реализация многих отдельных человеческих уникальностей, до этого репрессированных «обществом спектакля». Некоторое время эта уникальность людей не искажалась ни механизмами рынка, ни механизмами авторитарной политики. И если каждый из нас учтет этот всеобщий опыт в своей отдельной жизни, возникнет неизбежная синхронность, которая изменит нашу общую историю.